Я спрашиваю: о чём люди — с самых пелёнок — молились, мечтали, мучились? О том, чтобы кто-нибудь раз навсегда сказал им, что такое счастье — и потом приковал их к этому счастью на цепь.
Мы, на земле, все время ходим над клокочущим, багровым морем огня, скрытого там - в чреве земли. Но никогда не думаем об этом. И вот вдруг бы тонкая скорлупа у нас под ногами стала стеклянной, вдруг бы мы увидели…
Каждое утро, с шестиколесной точностью, в один и тот же час и в одну и ту же минуту мы, миллионы, встаем как один. В один и тот же час единомиллионно начинаем работу – единомиллионно кончаем. И, сливаясь в единое, миллионорукое тело, в одну и ту же, назначенную Скрижалью, секунду, мы подносим ложки ко рту и в одну и ту же секунду выходим на прогулку и идем в аудиториум, в зал Тэйлоровских экзерсисов, отходим ко сну…
- Не надо! Не надо, - крикнул я Так же, как заслониться руками и крикнуть это пуле: вы еще слышите свое смешное «не надо», а пуля уже прожгла, уже вы корчитесь на полу.
Я обернулся. Она была в легком, шафранно-желтом, древнего образца платье. Это было в тысячу раз злее, чем если бы она была без всего. Две острые точки - сквозь тонкую ткань, тлеющие розовым - два угля сквозь пепел. Два нежно-круглых колена…
Я не боюсь этого слова – «ограниченность»: работа высшего, что есть в человеке – рассудка – сводится именно к непрерывному ограничению бесконечности, к раздроблению бесконечности на удобные, легко переваримые порции – дифференциалы. В этом именно божественная красота моей стихии – математики.