Господин Лайке, с тех пор как Вы «появились», Эмму словно подменили. Она витает где-то в облаках и все больше отдаляется от меня. Она часами сидит перед компьютером в своей комнате, уставившись на монитор, в космосе своих грез. Она живет в своем «внешнем мире», она живет Вами. Если на ее лице появляется просветленная улыбка, то эта улыбка адресована не мне. Ей с трудом удается скрывать от детей свое «отсутствие». Я вижу, как она мучается, заставляя себя хоть какое-то время побыть со мной.
Мы стояли у могилы, зная, что его тело, глаза и волосы еще существуют, правда уже изменившись, но всё-таки еще существуют, и что, несмотря на это, он ушел и не вернется больше. Это было непостижимо. Наша кожа была тепла, мозг работал, сердце гнало кровь по жилам, мы были такие же, как прежде, как вчера, у нас было по две руки, мы не ослепли и не онемели, всё было как всегда… Но мы должны были уйти отсюда, а Готтфрид оставался здесь и никогда уже не мог пойти за нами. Это было непостижимо.
жизнь — это болезнь, и смерть начинается с самого рождения. В каждом дыхании, в каждом ударе сердца уже заключено немного умирания — всё это толчки, приближающие нас к концу.
При наших редких встречах мое сердце все так же замирало, а на глаза наворачивались слезы. Но, наверное, уже не от любви, а от горько-сладкого привкуса воспоминаний.
Время от времени мне видится истинная Истина, скрывающаяся в несовершенном подобии самой себя, но как только я к ней приближаюсь, она пробуждается и погружается ещё глубже в поросшее колючим кустарником болото разногласий.
Тут вот у меня душа… так сказать. И некуда ее девать. Маленький, видите ли, сентиментальный такой механизм. Он все время работает и все время работает вхолостую. И нету почвы ему, на которой трудиться. Но некому сказать об этом.
Я слежу за ним и думаю, что дело ведь не в прятках. Даже если я выйду на улицу и буду играть с детьми, мне никогда больше не ощутить той дрожи, вызванной полнокровным течением жизни по венам.